консула.
Я пошел в консульство. Оно помещалось во дворе большого дома на
Тверской улице. Полинялый желтоголубой флаг вяло свешивался с древка,
привязанного к перилам балкона.
На балконе сушилось белье и спал в коляске грудной ребенок консула.
Старая нянька сидела на балконе, трясла коляску ногой и сонно пела:
Прилетели гули,
Притащили дули
Для Петрика, Петрика,
Для малого фендрика...
Выяснилось, что даже подойти к дверям консульства невозможно. Сотни
людей сидели и лежали прямо на пыльной земле, дожидаясь очереди. Некоторые
ждали уже больше месяца, слушая песенку о Петрике-фендрике, безуспешно
заискивая перед консульской нянькой я шалея от полной неизвестности того,
что с ними будет.
Надо было пробираться без разрешения.
Я узнал, что на Украину уезжает несколько петроградских журналистов из
дешевых, так называемых бульварных газет. У них документы были в порядке.
Кто-то из журналистов познакомил меня с петроградцами. Они, правда, без
особого удовольствия, согласились взять меня с собой и помочь на границе,
но, как сказал их глава -- желчный человек в серых гетрах и золотом
пенсне,-- "только до мыслимого предела". Что это был за "мыслимый предел",
он не объяснил. Да я и сам знал, что если попадусь, то никто защищать меня
не будет.
Отъезд был назначен через три дня. За эти три дня ничего не случилось,
кроме того, что я узнал о приезде в Москву Романина. Я тотчас поехал на
Якиманку в тот дом, где он жил, но какая-то сварливая женщина не пустила
меня даже в переднюю и сказала, что Романин ночует здесь всего два-три раза
в месяц.
Я оставил ему письмо, ушел и с тех пор потерял его след навсегда. И
опять испытал знакомую горечь оттого, что беспрерывно теряю одного за другим
тех людей, каких едва успеваю полюбить.
Поток людей катился мимо, и ни один человек не остался со мной хотя бы
на несколько лет. Люди мелькали, быстро уходили, и я знал, что вряд ли
встречу их еще раз. И, очевидно, в виде утешения мне приходили на память