Всех штатских, "цивильных", "гражданских" и "стрюцких" людей, если они
каким-нибудь чудом проникали в эшелон, обыкновенно выбрасывали в пути под
откос.
Яковлева выбрасывали три раза, но он уцелел.
Самое удивительное заключалось в том, что Яковлев возвращался из этих
смертоносных путешествий посвежевший, возбужденный, навидавшись и
наслушавшись необыкновенных вещей, и говорил, что все можно отдать за этот
бесценный материал для писателя.
Яковлев пробирался в самые замшелые, наглухо отрезанные от Москвы
городки, вроде какого-нибудь Хвалынска, Сарапуля или Сердобска, в те места,
что стали почти мифическими. Не верилось даже, что они существуют.
Россия как бы вновь распалась на мелкие удельные земли, отрезанные друг
от друга бездорожьем, прерванной почтовой и телеграфной связью, лесами,
болотами, разобранными мостами и внезапно удлинившимся пространством.
В этих глухих углах провозглашались доморощенные республики, печатались
в уездных типографиях свои деньги (чаще всего вместо денег ходили почтовые
марки).
Все это перепуталось с остатками прошлого -- с бальзамином на окошках,
колокольным перезвоном, молебнами и свадьбами под хмельной салют из обрезов,
с равнинами тощих хлебов, ядовито желтевших сурепкой, и с разговорами о
кончине мира, когда от России останется только "черная ночь да три столба
дыма".
Обо всем этом Яковлев рассказывал со вкусом, неторопливо, с повадкой
шорника, умело прошивающего чересседельник цветной суровой дратвой.
С тех пор мы изредка встречались с Яковлевым в разные годы. Он всегда
поражал меня необыкновенной незлобивостью и беззаветной любовью к
простонародной России. Недаром, умирая, он завещал похоронить себя не в
Москве, а над Волгой в своем родном Вольске.