Чем занималось это учреждение, трудно сказать. Преимущественно бязью.
Все комнаты и коридоры были завалены тюками с бязью. Ее никому не выдавали
ни под каким видом, но все время то привозили, то увозили на склады, то
снова перетаскивали в учреждение и наваливали в коридорах. От этого
непонятного круговращения все одних и тех же тюков с бязью сотрудники
учреждения впадали в столбняк.
Свободного времени у меня было много. Я пытался разыскать своих
гимназических товарищей, но почти никого из них не осталось в городе, кроме
Эммы Шмуклера. Но и его я видел редко. Он стал молчалив и печален, может
быть, оттого, что ему пришлось пожертвовать любимой живописью ради родных.
Отец Эммы болел, и вся тяжесть защиты семьи легла на Эмму. Защиты от голода,
реквизиций, уплотнений, выселении, от погромщиков-петлюровцев и от постоев.
По вечерам я опять, как в гимназические годы, ходил на концерты в сад
бывшего Купеческого собрания. Розы и канны уже не цвели в этом саду. Их
заменили мята и полынь.
Довольно часто в ткань музыкального произведения врывались посторонние
звуки -- отдаленные взрывы или ружейная стрельба. Но на это никто не обращал
внимания.
В те дни в Киеве я начал зачитываться книгами великого мистификатора в
литературе и великого француза Стендаля. Но я не задумывался над сущностью
его мистификаций.
Я считал их вполне законными, как считаю и посейчас.
Законными потому, что они свидетельствовали о неисчерпаемом запасе
настолько разнообразных идей и образов, что объединить их под одним именем
было немыслимо. Никто бы не поверил, что один и тот же человек способен с
такой точностью углубляться в противоположные области человеческой жизни --
в живопись, способы торговли железом, в быт французской провинции, сумятицу
боя под Ватерлоо, в науку обольщения женщин, в отрицание своего буржуазного
века, интендантские дела, музыку Чимарозо и Гайдна.
Когда же я узнал, что обширные, полные живых событий и мыслей дневники
Стендаля были во многом вымышлены, но так, что к ним не мог придраться даже
самый великолепный знаток современной Стендалю эпохи, я почувствовал
невольное преклонение перед гениальностью и литературной отвагой этого
загадочного и одинокого человека.
С тех пор он стал моим тайным другом. Трудно сказать, сколько я