


так же, закрыв лицо руками.
Все молчали. Только Брегман похлопывал кнутовищем по сапогу.
Около могилы ксендз поднял серые глаза к холодному небу и внятно и
медленно сказал по-латыни:
-- Requiem aeternam dona eis, Domine, et lux perpйtua luceat eis!
"Вечный покой и вечный свет даруй им, господи!"
Ксендз замолчал, прислушался. Шумела река, и над головой в ветвях
старых вязов пересвистывались синицы. Ксендз вздохнул и снова заговорил о
вечной тоске по счастью и о долине слез. Слова эти удивительно подходили к
жизни отца. У меня от них сжалось сердце. Потом я часто испытывал это
стеснение сердца, сталкиваясь с жаждой счастья и с несовершенством
человеческих отношений.
Шумела река, осторожно свистели птицы, и гроб, осыпая сырую землю и,
шурша, медленно опускался на рушниках в могилу.
Мне было тогда семнадцать лет.
Дедушка мой Максим Григорьевич
После похорон отца я прожил еще несколько дней в Городище.
Только на третий день, когда сошла вода, мать смогла переехать через
плотину.
Мать осунулась, почернела, но уже не плакала, только часами сидела на
отцовской могиле.
Живых цветов еще не было, и могилу убрали бумажными пионами. Их делали
девушки из соседней деревни. Они любили вплетать эти пионы в свои косы
вместе с шелковыми разноцветными лентами.
Тетушка Дозя старалась утешить меня и развлечь. Она вытащила из чулана
-- каморы -- сундук, полный старинных вещей. Крышка его открывалась с
громким звоном.
В сундуке я нашел пожелтевшую, написанную по-латыни гетманскую грамоту
-- "универсал", медную печать с гербом, георгиевскую медаль за турецкую
войну, "Сонник", несколько обкуренных трубок и черные кружева тончайшей
работы.
"Универсал" и печать остались у нас в семье от гетмана Сагайдачного,
