


тогдашнем моем состоянии мне хотелось читать только стихи. А. бабушке я
приносил романы Шпильгагена и Болеслава Пруса.
Я возвращался домой на Лукьяновку усталый и счастливый.
Лицо горело от солнца и свежего воздуха.
Бабушка ждала меня. Mаленький круглый стол в ее комнате был накрыт
скатертью. На нем стоял ужин.
Я рассказывал бабушке о "Кинь грусть". Она кивала мне. Иногда она
говорила, что соскучилась одна за весь этот длинный день. Но она никогда не
бранила меня за то, что я пропадал так долго.
-- Молодость,-- говорила бабушка,-- имеет свои законы. Не мое дело в
них вмешиваться.
Потом я уходил к себе, раздевался и ложился на узкую койку. Лампа
освещала корявые ветки яблони за окном.
Сквозь первый непрочный сон я чувствовал ночь, се мрак и необъятную
тишину. Я любил ночи, хотя мне было страшно от мысли, что в вышине проходят,
над Лукьянов-кой, над крышей нашего флигеля, Стрелец и Водолей, Близнецы,
Орион и Дева.
Я написал рассказ, в котором было все это киевское лето: виолончелист
Гаттенбергер, незнакомка в Купеческом саду, "Кинь грусть", ночи и
мечтательный, немного смешной гимназист.
Я долго мучился над этим рассказом. Слова теряли твердость, делались
ватными. Нагромождение красивостей утомляло меня самого. Временами я
приходил в отчаяние.
В Киеве в то время издавался журнал со странным названием "Рыцарь".
Редактировал его известный киевский литератор и любитель искусств Евгений
Кузьмин.
Я долго колебался, но все же отнес рассказ в редакцию "Рыцаря".
Редакция была на квартире у Кузьмина. Мне открыл маленький вежливый
гимназист и провел в кабинет Кузьмина. Пятнистый бульдог сидел на ковре и,
пуская слюни, смотрел на меня больными глазами.
Было душно. Пахло дымом ароматических свечей. Белые маски греческих
богов и богинь висели на черных обоях. Повсюду высокими грудами лежали книги
в пересохших кожаных переплетах.
Я ждал. Потрескивали книги. Потом вошел Кузьмин -- очень высокий, очень
худой, с белыми пальцами. На них блестели серебряные перстни.
