Федор, витавший по залу, заключил, что ей мало интересно общество соседки.
Наконец начали. Сперва читал писатель с именем, в свое время печатавшийся во
всех русских журналах, седой, бритый, чем-то похожий на удода старик, со
слишком добрыми для литературы глазами; он прочел толково-бытовым говорком
повесть из петербургской жизни накануне революции, с героиней, нюхавшей
эфир, шикарными шпионами, шампанским, Распутиным и
апокалиптически-апоплексическими закатами над Невой. После него некто Крон,
пишущий под псевдонимом Ростислав Странный, порадовал нас длинным рассказом
о романтическом приключении в городе стооком, под небесами чуждыми: ради
красоты, эпитеты были поставлены позади существительных, глаголы тоже
куда-то улетали, и почему-то раз десять повторялось слово "сторожко" ("она
сторожко улыбку роняла", "зацветали каштаны сторожко"). После перерыва густо
пошел поэт: высокий юноша с пуговичным лицом, другой, низенький, но с
большим носом, барышня, пожилой в пенснэ, еще барышня, еще молодой, наконец
-- Кончеев, в отличие от победоносной чеканности прочих тихо и вяло
пробормотавший свои стихи, но в них сама по себе жила такая музыка, в темном
как будто стихе такая бездна смысла раскрывалась у ног, так верилось в
звуки, и так изумительно было, что вот, из тех же слов, которые нанизывались
всеми, вдруг возникало, лилось и ускользало, не утолив до конца жажды,
какое-то непохожее на слова, не нуждающееся в словах, своеродное
совершенство, что впервые за вечер рукоплескания были непритворны. Последним
выступил Годунов-Чердынцев. Он прочел из сочиненных за лето стихотворений
те, которые Елизавета Павловна так любила, -- русское:
Березы желтые немеют в небе синем...
и берлинское, начинающееся строфой:
Здесь всё так плоско, так непрочно,
так плохо сделана луна,
хотя из Гамбурга нарочно
она сюда привезена...
и то, которое больше всего ее трогало, хотя она как-то не связывала его с
памятью молодой женщины, давно умершей, которую Федор в шестнадцать лет