тесто. В кондитерской было тепло, тихо, только изредка юго-западный ветерок
газетных листов колебал пламя свеч ("волнения уже касались нам вверенной
России", как выражался царь). "Позвольте-с Эндепенданс Бельж. Благодарю-с."
Пламя свеч выпрямляется, тишина (но щелкают выстрелы на Бульвар де Капюсин,
революция подступает к Тюльери, -- и вот Луи Филипп обращается в бегство: по
Авеню Нейи, на извозчике).
А потом донимала изжога. Вообще питался всякой дрянью -- был нищ и
нерасторопен. Здесь уместен стишок Некрасова: "питаясь чуть не жестию, я
часто ощущал такую индижестию, что умереть желал. А тут ходьба далекая... Я
по ночам зубрил; каморка невысокая, я в ней курил, курил"... Николай
Гаврилович, впрочем, курил не зря, -- именно "жуковиной" и лечил желудок (а
также зубы). Его дневник, особенно за лето и осень 49-го года, содержит
множество точнейших справок относительно того, как и где его рвало. Кроме
курения, он лечился ромом с водой, горячим маслом, английской солью,
златотысячником с померанцевым листом, да постоянно, добросовестно, с
каким-то странным смаком, пользовался римским приемом, -- и вероятно в конце
концов умер бы от истощения, если бы (выпущенный кандидатом и оставленный
при университете для занятий) не приехал в Саратов.
И вот тогда, в Саратове... Но как ни хочется поскорее вылезти из
черного уголка, куда нас завел разговор о кондитерских и перейти на
солнечную сторону жизни Николая Гавриловича, все же (ради некой скрытой
связности) я еще немного тут потопчусь. Однажды он бросился за большой
нуждой в дом на Гороховой (следует многословное, со спохватками, описание
расположения дома) и уже оправлялся, когда "какая-то девушка в красном"
отворила дверь. Увидав руку, -- хотел дверь удержать, -- она вскрикнула "как
это бывает обыкновенно". Тяжкий дверной скрип, ржавый крючок отбит, вонь,
стужа, -- ужасно... но чудак наш вполне готов потолковать с самим собой об
истинной чистоте, отмечая с удовлетворением, что "даже не полюбопытствовал,
хороша ли она". В своих сновидениях он зато смотрел зорче, и случай сна был
к нему милостивее судьбы явной, -- но и тут как он радуется, когда, трижды
целуя во сне гантированную ручку "весьма светлорусой" дамы (матери
подразумеваемого ученика, во сне приютившей его, т. е. нечто во вкусе
Жан-Жака), он не может себя упрекнуть ни в какой плотской мысли. Зоркой
оказалась и память о той молодой, кривой тоске по красоте. В пятьдесят лет,
в письме из Сибири, он вспоминает девушку-ангела, замеченную однажды в