умеет только прогорать, -- по-моему он уже прогорел, когда родился. Ты не
знаешь, как я его ненавижу, этого хама, хама, хама...".
"Так ты его съешь, -- сказал Федор Константинович. -- У меня тоже был
довольно несимпатичный день. Хотел стихи для тебя, но они как-то еще не
очистились".
"Милый мой, радость моя, -- воскликнула она. -- Неужели это всё правда,
-- этот забор и мутненькая звезда? Когда я была маленькой, я не любила
рисовать ничего некончающегося, так что заборов не рисовала, ведь это на
бумаге не кончается, нельзя себе представить кончающийся забор, -- а всегда
что-нибудь завершенное, -- пирамиду, дом на горе".
"А я любил больше всего горизонт и такие штрихи -- всё мельче и мельче:
получалось солнце за морем. А самое большое детское мученье: неочиненный или
сломанный цветной карандаш".
"Но зато очиненные... Помнишь -- белый? Всегда самый длинный, -- не то,
что красные и синие, -- оттого, что он мало работал, -- помнишь?".
"Но как он хотел нравиться! Драма альбиноса. L'inutile beaute'.
Положим, он у меня потом разошелся всласть. Именно потому, что рисовал
невидимое. Можно было массу вообразить. Вообще -- неограниченные
возможности. Только без ангелов, -- а если уж ангел, то с громадной грудной
клеткой и с крыльями, как помесь райской птицы с кондором, и душу младую
чтоб нес не в объятьях, а в когтях".
"Да, я тоже думаю, что нельзя на этом кончить. Не представляю себе,
чтобы мы могли не быть. Во всяком случае, мне бы не хотелось ни во что
обращаться".
"В рассеянный свет? Как ты насчет этого? Не очень, по моему? Я-то
убежден, что нас ждут необыкновенные сюрпризы. Жаль, что нельзя себе
представить то, что не с чем сравнить. Гений, это -- негр, который во сне
видит снег. Знаешь, что больше всего поражало самых первых русских
паломников, по пути через Европу?"
"Музыка?"
"Нет, -- городские фонтаны, мокрые статуи".
"Мне иногда досадно, что ты не чувствуешь музыки. У моего отца был
такой слух, что он, бывало, лежит на диване и напевает целую оперу, с начала
до конца. Раз он так лежал, а в соседнюю комнату кто-то вошел и заговорил
там с мамой, -- и он мне сказал: Этот голос принадлежит такому-то, двадцать