На хуй мне эти дергающие меня русские песни о любимых, найденных под
снегом мертвыми. Это было слишком близко ко мне. В то время, да и сейчас,
даже англо-русский словарь обдавал меня жутью. Слова "возлюбленный",
"страстный", "совокупление", и другие подобные, мучили меня адскими муками.
Я корчился, читая их. Не хватало мне только русских песен.
Я вышел, шумели деревья, зеленела трава, вечерело, болгарский юноша из
соседней семьи сидел на крыльце и постукивал высоким каблуком по порогу. Я
подошел к вану, на котором мы приехали, привалился к его желтому высокому
корпусу лбом и затих. Из дома доносилось заунывное пение. "Зачем все это,
думал я -- разве нельзя было прожить всю жизнь в любви и счастье, жизнь
такая короткая, такая маленькая, чего она, Елена, ищет, какая сила гонит ее
вперед или назад, почему я должен переживать такие вот и куда более страшные
минуты. Можно было пройти вместе всю жизнь -- авантюристами, блядями,
проститутками, но вместе. Последняя фраза моя любимая, секс сексом, -- ебись
с кем хочешь, но душу-то мою зачем предавать.
Прошло это быстро. Ведь это был уже конец лета, а не март или апрель. Я
не обзавелся прекрасным настроением, но когда я зашел в дом, дед уже допевал
"Коробейников", и появилось маленькое заспанное существо двух лет --
Катенька, даже чуть меньше двух лет. Папа-болгарин одел существо, и оно
стало передвигаться среди нас, более всего в моем районе, издавать звуки и
улыбаться мне. Я поймал себя на том, что слежу только за Катенькой,
разговоры Джона и Ванечки были мне не интересны. Они говорили что-то о тех
подержанных машинах, которые стояли вдоль дороги к бараку. Машины,
оказывается, продавались, и дешево. Белый понтиак стоил всего 260 долларов.
На цене понтиака я и отключился, потому что я решился, я взял эту Катеньку и
посадил себе на колени.
Господи, что я, несчастное испуганное существо, знал о детях? Ни хуя.
Маленькое растение нужно было развлекать. На голове у меня была старая
соломенная шляпа Джона, я то снимал ее, то надевал, стараясь вызвать улыбку
на лице малышки. Девочка, которая по возрасту была ближе к природе, к
листьям и траве, чем к людям, понимала меня, она не плакала, она не хотела
меня ничем пугать, она положила свою малюсенькую лапку мне на грудь --
рубашка у меня была расстегнута, и погладила меня. Лапка была горячая, и от
этой лапки потянул в мое тело такой звериный уют, какого я не чувствовал с
тех пор, как засыпал, обнимая Елену.