


К голосу этой женщины присоединился второй:
-- Где ты, где ты похоронен, сокол ненаглядный, Пантелей ты мой
Иванович? Есть ли у тебя могилка, у любезного? Мягка ли тебе матерь-земля?..
-- Чьи вы, деточки, чьи вы? -- уже спрашивал третий голос. -- А не
видали ли вы сыночка мово? Не встречали ли его в битве с ворогом? Улетел,
спокинул меня, горемышную, и не знаю-то я о нем малой весточки...
Оградка, посреди которой стоял неуклюжий и всем родной человек, все
заполнялась. Рос ворох верб возле памятника. Не осталось уже места в
оградке, и тогда женщины начали становиться возле нее на колени, и кланялись
земле, и целовали ее мокрыми от слез губами, чтобы мягче и ласковей она
была.
...Каждую весну, когда засинеет в лесах снег, и высвободит проталинки,
когда распустится верба-веснянка, раздается плач на этом кладбище. И всякий
раз, когда я слышал его, этот плач, сердце останавливалось у меня, и думал
я: если все женщины земли соберутся на солдатские кладбища, мир содрогнется
и падет ниц перед этим горем.
Кровью залитая книжка
На улице Предмостной ткнулся в меня человек в помятом пиджаке:
-- Восемь копеек, -- хрипит. -- До дому доехать... -- И сует мне
красную книжку. Пригляделся -- инвалидный билет. -- Восемь копеек. Ну,
гривенник! -- и все сует и сует книжку.
-- Ты что? -- растерялся я. -- Ты что?
Хотел крикнуть: "Кого позоришь? Чего позоришь?.."
Да ведь бесполезно. Не поймет. И только повторялось и повторялось,
беспомощно, растерянно: "Ты что? Ты что?.."
