Хахаль нам угодил пролетарского посева, из бараков пришел, не иначе, с
детства, видать, привык он к содому, дракам и разгульной жизни. Ходил на
сторону, иногда сутками пропадал и от блудного переутомления потерял
бдительность. Я шел из дровяника с беременем дров, а хахаль не спеша брел с
поблядок и уж достиг было сенок, хотел поднырнуть под дверцу, как я обрушил
на него дрова и оконтуженного втоптал в снег.
Шмара, лишившись мужа, совсем осатанела и в мое отсутствие -- мужиков
она все же побаивалась -- что хотела, то и делала. Разгуливала по избушке,
взбиралась к тазу под умывальником, на стол махом взлетала, все чугунок ей
не давал покоя, и жена говорила -- однажды застала ее в детской качалке,
откуда она выметнулась темной молнией и злобно взвизгнула.
Возвращаясь ночью из школы, я услышал человеческий визг в избушке, и
когда влетел в нее, увидел жену, сидящую с поднятыми ногами на кровати, к
груди она прижимала ребенка. Обе мои женщины ревели и визжали -- жена от
страха, дочка оттого, что мама ревет. Никакие ловушки, мною употребляемые,
шмару взять не могли, она каким-то образом спускала капкан -- плаху,
излаженную вроде слопца, съедала наживку и надменно жила дальше, отраву,
взятую с колбасного завода, умная тварь игнорировала. Но как бы ни была
тварь умна и коварна, все же человек -- тварь еще более умная и коварная.
Я отослал жену с ребенком ночевать в родительский дом, поставил
консервную банку к стене, в нее опустил хлебную корку, чуть раздвинул
занавеску на переборке и сел на кровать, упрятав заряженное ружье под
одеяло. Свет на кухне мы уже давно не выключали из-за крысы. И вот явилась
она, обозначилась привычными звуками, взбираясь на стол, царапала ножки
острыми когтями, оттуда -- на подоконник, зазвякали баночки, -- и к чугунку.
Ах уж этот чугунок! Но о чем думала крыса, как проклинала она чугунолитейную
промышленность, знать нам не дано, и со стола заметила на полу консервную
банку. Всякий изредка возникающий в жилище предмет шмара немедленно
обследовала, пробовала на нюх, на зуб, испытывала когтями.
Я разбил ее дробью так, что выплеснулось на стену. Я отскоблил пол и
подтесал топориком бревно, но в полусгнившем дереве все зияла отметина со
впившейся в нее дробью.
-- Живите теперь спокойно, -- сказал я жене утром.
-- О-ох, не к добру все это, не к добру. И покой нам только снится,
вычитала я в одной книжке.