годами еще более усовершенствован.
В больницу мы пришли изрядно уж утомленные, но развеселились, как
попали в многолюдную палату, где женщина с простецки-деревенским лицом, чуть
тронутым оспой, с белесыми, отливающими желтизной волосами, с подвешенной за
гирю ногой в гипсе, поудобней устроив на животе, прикрытом старой простыней,
швейную машинку, бойко и ловко что-то сшивала и еще бойчее что-то
рассказывала, пересыпая быстротекучий вятский говорок, будто камешки с
ладони на ладонь.
-- Вот! Полюбуйся! -- стараясь удержаться в строгости, указала тетя
Люба моей жене на эту женщину. -- Полюбуйся на ненормальную свою тетку!..
-- О-ой! Миля! -- воскликнула женщина со сломанной ногой.
И когда моя жена бросилась к ней, неловко, через машинку стала
доставать и целовать ее, тетя со слезами попросила:
-- Бабы!.. Да уберите машинку-то! Че она, как конь, на мне едет...
Я опять удивился, что жену мою зовут Милей. Какая разнообразная она у
меня!
Тетушка, освобожденная от машинки, немножко поуспокоившись, спросила,
поглядевши на меня: кто это, уж не муж ли? И жена моя, которая Миля,
смущенно закивала, защебетала, что да, что муж.
Как она, тетушка, плакала потом, когда мы ушли из больницы, -- сама же
нам и поведала о том только много лет спустя. Жаль ей тогда было любимую
племянницу: из такой большой семьи, трудолюбивой, бедной, и вот мужичонку
себе сыскала израненного, профессию железнодорожную потерявшего, до сержанта
даже не дослужившегося, значит, и пенсиону путного не будет...
-- Ох, Господи, Господи! Один попался рядовой, да и тот кривой.
На бедность нашу и на начало обзаведения тетя наказала тете Любе
достать из комода отрез шелка вишневого цвета, кое-что из ее бельишка,
тетиного, да постельного, да покрывало белое пикейное, да новые шелковые
чулки.
Тетя Люба, вынимая добро из комода квартирантки, будто отрывала все от
своего сердца, ворчала, что была и осталась дура дурой -- раздать все добро
свое готова, чтоб самой голой остаться... Как только земля-матушка и терпит
этаких простодырок?!
x x x